home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Роумэн (Мадрид, ноябрь сорок шестого)

Гаузнер отрицательно покачал головой:

— Я сострадаю вам — так выражались в старину, — но устная договоренность меня не сможет удовлетворить, Роумэн.

— Догадываюсь. Давайте, я подпишу вашу бумагу.

Гаузнер снова покачал головой:

— Нет, я не ношу с собой никаких бумаг, это не по правилам. Ключ к коду напишите на отдельной страничке и сами сочините нужную мне бумагу.

— Диктуйте, господин Гаузнер. Я дам код и напишу все, что вы продиктуете, только сначала я хочу слышать голос Кристы. Мы с вами несколько заговорились, прошло тридцать две минуты, жива ли она?

— У вас плохие часы, Роумэн. Именно сейчас настало время звонка. — И Гаузнер достал из кармана большие часы самой дорогой фирмы — «Ланжин».

«Кажется, „Филипп Патек“ ценится выше, — подумал Роумэн, — но у Гаузнера золотые, ими драться можно, боже, о чем я? Наверное, шок, меня всего внутри молотит, даже игра в предательство страшна, не только само предательство».

Гаузнер набрал номер, закрыв аппарат спиной, чтобы Роумэн не мог запомнить цифры, долго ждал ответа; Роумэн хрустнул пальцами: волнуется американец. «Смотри, как я волнуюсь, — подумал Роумэн, — я еще раз хрустну, я заработал ревматизм в ваших мокрых карцерах, суставы щелкают, как кастаньеты. Ты возьмешь это, Гаузнер, у тебя спина офицерская, с хлястиком, ты весь понятен со спины, радуйся, слушая, как я волнуюсь, ликуй, Гаузнер…»

— Алло, добрый вечер, можно попросить к аппарату сеньориту?.. Добрый вечер, сеньорита, — он говорил на чудовищном испанском, имен не произносил, конспирировал, — я передаю трубку моему другу.

Зажав мембрану ладонью («Этой же ладонью он гладит по голове свою дочь, — подумал Роумэн, — какой ужас, весь мир соткан из нравственных несовместимостей»), Гаузнер шепнул:

— Никаких имен и адресов. Пенять в случае чего вам придется на себя.

Роумэн кивнул, взял трубку, прокашлялся:

— Здравствуй, веснушка… Алло… Ты меня слышишь?

— Да.

— Ты не рада моему звонку?

— Почему же… Рада…

— Хочешь приехать сюда?

— Очень.

— Чапай. Жду тебя.

— Ты уже сделал все, что надо было?

— Почти. Остальное доделаем вместе. Здесь, у меня.

— Хорошо, еду.

— У тебя плохой голос.

— Я очень устала.

— Но ты в порядке?

— Да.

— Очень голодна?

— Очень.

— У меня есть сыр… И больше ничего. Заезжай по дороге в «Чиколете», возьми что-нибудь на ужин, хамона,[5] масла, булок, скажи Наталио, чтобы он записал на мой счет, ладно?

— А вино у тебя есть?

— С этим — в порядке. Нет минеральной воды.

— Обойдемся.

— У тебя плохой голос, конопушка.

— Когда я увижу тебя, он изменится. Еду.

Роумэн положил трубку на рычаг, посидел мгновение в задумчивости, потом, снова хрустнув пальцами, обернулся к Гаузнеру («Нацисты сентиментальны, — говорил Брехт, — даже палачи там весьма чувствительны; манеру поведения они склонны считать характером человека, пользуйся этим, я советую как режиссер, актер и драматург».)

— Я напишу все, что вы требуете, — сказал Роумэн, — когда увижу ее здесь. У нее очень плохой голос. Как и вы мне, я вам не верю. Согласитесь — у меня есть к тому основания.

Гаузнер кивнул:

— С этим — соглашаюсь. Пока будем ждать даму, проговорите мне текст документа, который вы намерены подписать.

— Я же сказал — диктуйте. Я подпишу все, что вы захотите.

— Вы подпишете все, что я захочу, для того чтобы сегодняшней ночью, получив любимую, отправиться в посольство и передать в Вашингтон содержание нашего разговора? И попросить срочно заменить код?

— Я отдаю себе отчет в том, что Криста будет постоянно находиться под прицелом, тем более если, как вы говорите, у вас есть ключ к действующему ныне коду.

— Да, но у вас есть возможность взять два билета и отправиться с нею в Вашингтон.

— Это довод. Но я выдвигаю контрдовод: если вы, раздавленный наци, паршивый немец…

— Но, но, но!

— Не перебивайте, господин Гаузнер, комплимент порой начинается с грубости, это самый сладкий комплимент, поверьте… Так вот, если вы, паршивый гитлеровец, раздавленный немец, смогли оказаться здесь, в Мадриде, миновав все пограничные барьеры, то, значит, и в Штатах ваша организация располагает весьма крепкой сетью… Разве я стану рисковать женщиной, которую — вы правы, увы, — люблю?

— Вы намерены жениться на ней?

— Это зависит от того, каким образом вы станете передавать мне гонорар за работу. Оплата будет сдельной или ежемесячной? В какой валюте? В каком банке?

Гаузнер не смог скрыть изумления:

— Какой гонорар?! Мы возвращаем вам женщину, Роумэн!

— Любая разведка оплачивает риск, господин Гаузнер. Отныне я стану рисковать жизнью. А моя жизнь кое-чего стоит. Вы отбираете у меня честь, компенсируйте ее отсутствие роскошью.

— Вас тогда немедленно разоблачат. Ваше финансовое ведомство тщательно следит за тем, кто живет по средствам, а кто скрывает доходы.

— Это уж моя забота, как я стану обходиться с федеральным ведомством по налогам, господин Гаузнер.

— Какой гонорар вы бы хотели получать?

— Не менее пяти тысяч швейцарских франков должны быть депонированы ежемесячно на счет моей жены в любом цюрихском банке.

— Я передам ваши условия, мистер Роумэн…

«Он клюнул, — понял Роумэн. — Он назвал меня мистером впервые за весь разговор. Только сейчас я взял инициативу на себя, и это случилось, когда я упомянул о деньгах. Хорошо, что я не заговорил об этом раньше. Я опускаюсь по ступенькам вниз, это понятно ему, мы ж, прагматичные американцы, за деньги готовы на все, за золото продадим родину, не моргнув глазом, развращены финансовым капиталом — куда как понятно и ребенку… Что ж, они научат нас работать их методами — на их же голову; с волками жить, не с кем-нибудь…»

— Очень хорошо. Когда я могу ждать ответа?

— Скоро. Так же скоро, как я догнал вас здесь. А теперь давайте фантазировать текст. Он должен быть готов вчерне до приезда вашей подруги…

— Диктуйте, господин Гаузнер. Я сжег мосты. Диктуйте.

— Нет, я ничего вам не стану диктовать. Вы достаточно умный человек и вполне подготовленный профессионал, чтобы подсказывать вам то, что надо сказать.

— Наш разговор записывается?

— Конечно.

— По-моему, у вас достаточно материала, чтобы в случае нужды убедить мое руководство в том, что я раздавлен вами и на вербовку пошел добровольно.

— «Раздавлен». Вы подметили очень точно структуру нашего сегодняшнего собеседования, мистер Роумэн… Именно это меня никак не устраивает… Я хочу, чтобы вы фантазировали как мой союзник… Причем союзник, датированный не сегодняшним днем, такого рода альянс недорого стоит… Нет, вам придется напрячь память и вспомнить имена своих следователей в нашей тюрьме… Вам придется написать обращение к мертвецам… Человеческое обращение… В котором был бы слышен вопль замученного узника, который потерял себя после страшных допросов гестапо… Вы должны будете предложить свои услуги не мне, а им, Роумэн, им, в сорок третьем еще году… Вы должны будете, пока ваша подруга станет хлопотать на кухне, готовя для вас праздничный ужин, написать два рапорта о поведении ваших соседей по камере… Причем это я легко проверю, данные я вожу с собой, здесь, — он постучал себя по голове, — это надежнее бумаги, это — мое.

«Будет моим, — подумал Роумэн, — погоди, придет время, скотина».

— Этого я писать не стану, господин Гаузнер. У вас не хватит денег, чтобы оплатить унижение такого рода.

— Повторяю, мистер Роумэн, я вам глубоко сострадаю, но не вижу иного выхода. Карты на столе, темнить нет смысла: мне нужны гарантии; иных, кроме тех, о которых я упомянул только что, я не вижу. Встаньте на мое место, вы поймете меня.

Роумэн покачал головой:

— Нет, господин Гаузнер, я никогда не смогу понять этой логики. Зачем делать из агента заведомого врага? Я никогда не смогу простить вам такого унижения, к которому вы меня подталкиваете. Я бы на вашем месте не верил ни одному донесению агента, принужденного к сотрудничеству таким образом.

Гаузнер мелко засмеялся:

— Роумэн, откуда вы знаете: а может быть, мне и не нужны ваши будущие донесения? Может быть, моя цель заключается в том, чтобы дезавуировать то, что вами было передано в Вашингтон?

— Не вижу логики.

— Было бы плохо, имей вы возможность понимать мою логику. Итак, я жду…

Роумэн пожал плечами, закурил и, вздохнув, достал из кармана ручку.

— С вашего позволения, я пофантазирую на бумаге.

— Нет, вслух. Сначала вслух.

— Для записи?

— Да.

Роумэн поднялся, прошелся по холлу, ожидая запрещающего окрика Гаузнера; тот, однако, молчал; остановившись возле радиоприемника, он закурил, задумчиво ткнул пальцем в клавишу, на счастье поймался Мадрид. «Пусть моей фантази и сопутствует испанская песня, — подумал Роумэн, — недорого стоит такая фантазия…» Тяжело затянувшись, он забросил руки за спину и начал неторопливо диктовать:

— Господин Цимссен, надеясь на вашу доброту, я готов дать чистосердечные показания на тех, к кому я был заброшен Отделом стратегических служб Соединенных Штатов. Хочу сказать, что в случае, если ко мне не прекратят применять допрос с устрашением, я сойду с ума и никакой пользы в будущем не смогу вам оказать. Пол Роумэн.

— То, что надо, — сказал Гаузнер. — В десятку.

Обернувшись к кухне, он спросил:

— Как запись, мальчики?

Один из квадратных («Видимо, тот, что заходил сюда, — подумал Роумэн, — лица второго я не рассмотрел, он топал за Гаузнером, ни разу не обернувшись, неужели я встречал его где-то?») ответил:

— Отменно.

— Спасибо. А теперь, Роумэн, выключите, пожалуйста, радио, сядьте на место и повторите ваш текст еще раз — с испанским аккомпанементом это будет слушаться довольно нелепо, хотя голосом вы умеете владеть как хороший актер. И ходить не надо, в тюрьмах нет паркета, там цементные полы, как помните.

Роумэн остановился, словно взнузданный:

— Вы полагали, что я сам не выключу радио?! Вы же просили меня фантазировать! Я фантазировал. Вас устроило? Пишем.

Он выключил приемник, сел на табурет возле бара, снова тяжело затянулся, приготовился говорить, но потом оборвал себя:

— Нет, пожалуй, я все-таки продиктую это, когда моя подруга станет сервировать на кухне ужин.

— Там все слышно, Роумэн. Вы готовы пойти даже на то, чтобы она обо всем узнала?

— Видимо, вы и так ее посвятили во все.

— Ни в коем случае. Вам будет трудно с женщиной, которая видела ваше унижение.

— Хм… Разумно… Отведете ее на балкон… Как вы не верите мне, так и я не верю вам…

Гаузнер вздохнул:

— Ее не приведут сюда, пока я не получу то, что должен получить. Это условие.

— Что ж, уходите, Гаузнер. Но вы не сможете уничтожить запись нашего разговора. Я согласился на все. Я готов на все. Но я ставлю одно непременное условие: Криста должна быть здесь. Мужчина и женщина, безоружные, — против трех вооруженных специалистов. Риска для вас нет никакого. Так что сейчас вы, господин Гаузнер, просто-напросто мстите за унижение, которое испытали давеча в Мюнхене, раскрыв мне все, что могли. Ваше руководство не простит вам потери такого агента, как я. Все. Вон отсюда, Гаузнер, вы мне отвратительны!

— Мальчики, — крикнул на кухню Гаузнер, побледнев еще больше. — Как запись?

— Запись идет нормально.

— Ну и прекрасно. Сотрите пассаж джентльмена, пожалуйста. Он мешает операции.

— Мальчики, — крикнул Роумэн, — как резидент американской разведки в Испании, я не советовал бы вам делать этого. У Гаузнера есть руководитель — он обязан знать все и слышать каждую нашу фразу. Да и потом я не стану работать с Гаузнером в дальнейшем. Он омерзителен мне. Я сам выберу человека, с которым смогу сотрудничать без содрогания, господин Верен[6]… Да, да, мальчики, я обращаюсь именно к немецкому генералу Верену, имя которого мне открыл Гаузнер… Так что поверьте: вы испортите выигрышную для вас партию… Старый полуимпотент клюнул на вашу наживу: да, я люблю Кристину, да, я готов ради нее на все, но всегда есть предел, который человек — даже предатель — преступить не в силах…

И в это время в прихожей зазвенел звонок.

Роумэн сорвался с места.

— Сидеть! — тихо сказал Гаузнер. — Сидеть, мистер Роумэн. Сидеть, пока я не позволю вам встать…

Роумэн обмяк в кресле, впервые за всю жизнь ощутив живот, раньше он никогда его не чувствовал — доска какая-то, а сейчас он сделался мягким и по-старчески сдвинулся вниз.

Он услышал мягкие шаги, какой-то тихий вопрос, потом дверь отворилась и воцарилась долгая тишина, только в висках гулко стучало и сердце ухало вверх и вниз, подолгу застревая в горле, а после он услышал голос:

— Пол.

Это был ее голос, усталый, какой-то пустой, очень тихий.

— Крис.

— Это я. Пол.

— Иди сюда.

— Иду.

«Она чуть косолапит, — подумал Роумэн, — это так прекрасно: так ходят маленькие, загребая под себя, когда только учатся держаться на ножках».

Криста вошла в комнату и остановилась возле косяка. За спиной стоял высокий черноволосый человек, разглядывавший Роумэна со скорбным, нескрываемым интересом; Роумэн видел его только одно мгновение, он сразу погрузился в прекрасные, сухие, тревожные, любящие глаза Кристы. Она сдерживалась, стараясь не разрыдаться, губы ее постоянно двигались, словно она хотела сказать что-то, но не могла, будто лишилась дара речи.

— Иди сюда, человечек, — сказал Роумэн, — иди, маленький…

Криста ткнулась ему лицом в грудь; руки ее как-то медленно, словно ей стоило огромного труда поднять их, скрестились у него на шее; ему показалось, что они вот-вот разожмутся и упадут бессильно.

— Все хорошо, конопушка, — сказал он, — все прекрасно… Тебя никто не обидел?

Она покачала головой; тело ее дрогнуло, но так было одно лишь мгновение; Роумэн почувствовал, как напряглась ее спина. «Сейчас она поднимет голову, — подумал он, — и посмотрит мне в глаза».

Кристина, однако, головы не подняла, откашлялась и сказала:

— Я… Мы привезли хамона, как ты просил… И две булки… И еще кесо[7]… Самый сухой, какой ты любишь. И еще я попросила у Наталио десяток яиц, чтобы сделать тебе тартилью.

— Иди, приготовь все это, — сказал он. — Я освобожусь минут через двадцать. Даже раньше. И они уйдут.

Криста прижалась к нему еще теснее и покачала головой. По спине ее еще раз пробежала дрожь.

— Ну-ка, выйдите отсюда, Гаузнер, — сказал Роумэн.

— Я погожу отсюда выходить. Мне приятно наблюдать. Вы действительно очень подходите друг другу.

Роумэн почувствовал, как тело женщины стало обмякать. Он прижал ее к себе, шепнув что-то ласковое, несуразное.

— Выйдите, повторяю я, — еще тише сказал Роумэн. — Неужели вы не понимаете, что вдвоем умирать не страшно?

— Страшно, — ответил Гаузнер. — Еще страшнее, чем в одиночку.

— Ну-ка, идите ко мне, Гаузнер, — тихо сказал высокий из коридора. — Вы нужны мне здесь.

Тот деревянно поднялся; лицо его враз приняло иное выражение: вместо затаенного ликования на нем теперь была написана сосредоточенная деловитость. Роумэн оглянулся — даже спина Гаузнера сейчас сделалась иной, в ней не было униженности, подчеркнутой спортивным хлястиком («Что я привязался к этому хлястику, бред какой-то!»), наоборот, она была развернутой, офицерской, только лопатки очень худые — карточная система, маргарина дают крохи, да и те, верно, он себе не берет, хранит для дочери.

— Закройте дверь, Гаузнер, — так же тихо сказал Пепе. — Оставьте мистера Роумэна с его любимой наедине.

Роумэн взял лицо Кристы в свои руки, хотел поднять его, но она покачала головой; ладони его стали мокрыми. «Как можно так беззвучно плакать, — подумал он, — так только дети плачут; сухие волосы рассыпались по ее плечам, какие же они густые и тяжелые. Бедненькая, сколько ей пришлось перенести в жизни!»

— Все хорошо, человечек, — повторил Роумэн. — Ну-ка, посмотри на меня.

— Нет. Дай мне побыть так.

— Ты не хочешь, чтобы я видел, как ты плачешь?

— Я не плачу.

— Маленькая, нас рядом на кухне пишут на пленку, так что, пожалуйста, погляди на меня и ответь: с тобой все в порядке?

Она подняла на него глаза, и в них было столько страдания и надежды, что у Роумэна снова перехватило горло.

— Ты все знаешь про меня? — спросила она.

— Да.

— Ты знаешь, что я работала на них?

— Да.

— И ты захотел, чтобы я вернулась к тебе?

— Да.

— И ты знаешь, как я работала на них?

— Знаю.

— И ты не хочешь прогнать меня?

— Я хочу, чтобы ты всегда была со мной.

— Ты будешь жалеть об этом.

— Я не буду жалеть об этом.

— Будешь.

Он поцеловал ее в лоб, в кончик носа, легко коснулся пересохшими губами мокрых щек, прикоснулся к ее губам, таким же пересохшим и потрескавшимся, легонько отстранил ее от себя, но она прижалась к нему еще теснее:

— Можно еще минуточку?

— Можно.

— Ты как аккумуляторчик — я заряжаюсь подле тебя.

— А я — от тебя.

— Я никогда и никого не любила.

— Ты любишь меня.

— Нет, — сказала она чуть громче, и он удивился тому, как громко она эта сказала. — Просто мне с тобой надежно. Не сердись, это правда, и теперь ты можешь сказать, чтобы я убиралась отсюда вон.

— Зачем ты так?

— Я не могу тебе врать. Вот и все.

— Мне — нет. Себе — да, — сказал он и снова отодвинул ее от себя, но она, покачав головой, еще теснее прижалась к нему.

— Еще капельку. Ладно?

— Нет. Время, — сказал он. — Я люблю тебя.

— Ты… Не надо… Тебе просто… Я оказалась для тебя подходящей партнершей в посте…

Он ударил ее по щеке, оторвал от себя, вывел на балкон, сказал, чтобы она не смела входить в комнату, и отправился на кухню. Гаузнер, двое квадратных и тот, что привез Кристу, стояли возле диктофона.

— Как вас зовут? — обратился Роумэн к высокому, что привез Кристу.

— У меня много имен, мистер Роумэн. Сейчас я выступаю под именем Пепе. Я к вашим услугам.

— Если вы к моим услугам, то передайте вашему паршивому генералу, что я никогда и ни при каких обстоятельствах не стану работать с Гаузнером.

— И не надо, — вздохнул Пепе. — Работа — это всегда добровольно, мистер Роумэн. В разведке ничего нельзя добиться принуждением. У меня к вам только один вопрос. Можно? В знак благодарности за то, что я вернул вам Кристу, можно просить вас, чтобы вы не раскручивали то, что в Мюнхене вам открыл господин Гаузнер, проявив понятную слабость?

— Вряд ли. Так что кончайте всю эту историю, кричать я не стану.

— Вы делаете глупость.

— Скорее всего.

— Напрасно, мистер Роумэн. Я не из этой команды. Я работаю на тех, кто хорошо оплачивает мой труд. Я с симпатией отношусь к вашей подруге, она любит вас, мистер Роумэн. Она вас очень любит. Не глупите.

— Переквалифицируйтесь в священника, — сказал Роумэн. — Я сказал то, что хотел сказать. Кончайте эту хреновину, мне все надоело.

— Я слишком много грешил. И грешу. Так что в священники меня не возьмут, папа не утвердит, он очень блюдет кодекс нравственности. А что касается хреновины… Э, — он обернулся к квадратным, — отнесите эту аппаратуру в машину, что стоит у подъезда. И сразу отваливайте вместе с ними, они знают, куда ехать.

— Нет, — сказал Гаузнер. — Ждите, пока я спущусь. Если у тех людей, которые сидят в авто, возникнут какие-то замечания по записи беседы, поднимитесь и скажите мне.

— Можно и так, — согласился Пепе. — Топайте отсюда. И спросите, что делать с грузом… Как его отсюда вывозить…

— Вы что — сошли с ума? — Гаузнер резко обернулся к Пепе. — Вы не…

— Шат ап![8] — сказал тот. — Делайте, что я вам сказал, парни. Теперь вы в моем подчинении, вас предупреждали?

Квадратные, взяв диктофон, молча ушли, не взглянув на Гаузнера.

Пепе дождался, когда дверь за ними закрылась — щелчок был сух и слышим, — достал из заднего кармана брюк пистолет, взвел курок, деловито навернул глушитель и, не говоря более ни слова, выпустил три патрона — один за другим, не целясь, в Гаузнера.

— Мне очень понравилась ваша подруга, — пояснил Пепе Роумэну, не обращая внимания на то, как Гаузнер катался по полу, зажимая сухими ладонями крошечные черные дырки на животе. — И потом это, — он кивнул на затихавшего Гаузнера, — не моя инициатива, это было обусловлено заранее. Я должен был спросить, сделано ли дело, и, если он ответит, что сделано, мне предписали убрать беднягу. Он ответил, что сделано. Теперь от вас зависит дальнейшее развитие событий: либо вы платите мне больше, чем уплатили они, и мы занимаем круговую оборону, пока не приедут ваши люди из посольства, — полицию втягивать нельзя, сами понимаете, — он снова кивнул на вытянувшегося на кафельном полу Гаузнера, — либо вы пишете обязательство работать на них, датированное сорок третьим годом и подтвержденное сорок шестым, я забираю эти бумажонки и желаю вам прийти в себя после пережитого… Только не верьте ей, когда она говорила, что не любит вас, мистер Роумэн. Она вас очень любит, я в этом убедился, когда они беседовали с ней.

— О чем? — спросил Роумэн, не отрывая глаз от Гаузнера («Его дочка слишком хорошенькая, чтобы выжить, — подумал он. — И он ее оберегал от мира; она, тепличное растение, пойдет по рукам, наши ребята в Мюнхене ее не упустят, аппетитна». И поразился тому, что в его мозгу сейчас смогло родиться слово «аппетитна»: «Какой ужас, а?!»).

— О вас.

— Что они от нее хотели?

— Она отказала им.

— Что они хотели от нее?

— Они пытались высчитать вас — через нее. Она им лгала. Она сказала, что не любит вас, мол, хороший партнер в постели — и все. А они ей сказали, что она врет, потому что у вас не очень хорошо по этой части. И пообещали пристрелить вас, если она будет врать… Ну, обычная работа: вас берут на ней, ее — на вас. Она врала им, мистер Роумэн. Она понимала, что им нельзя говорить про свою любовь: мы ведь умеем считать, у миллионеров воруем только самых любимых детей — за них платят, сколько бы мы ни потребовали…

— У меня нет ста тысяч, Пепе.

— Плохо. Я профессионал, я получил деньги вперед, аванс, двадцать пять процентов, как и полагается. Я обязан вернуть им двадцать пять, а себе получить семьдесят пять, работа есть работа, я отдаю девяносто процентов компаньонам, договор подписан, так что — при всей моей симпатии к женщине — я не хочу подставлять свою голову, у меня тоже семья.

— Хорошо. Я сейчас напишу вам обязательства…

Пепе достал из кармана конверт, протянул листок бумаги — тоненький, в синюю клеточку:

— Здесь должно быть обращение к тюремным властям, датированное семнадцатым ноября сорок третьего… Вот карандаш, тоже немецкий, — он протянул ему зеленый «фабер», третий номер, очень мягкий. — А второе можете писать на чем хотите.

— Я могу найти вас, если достану сто тысяч?

— Можете. Но ваши бумаги будут у них.

— Вы дадите показания о том, как они были написаны?

— Это нарушение контракта. Я не знаю, во сколько это оценят компаньоны.

— Кто сидит в машине?

— Не знаю.

— Я помогу вам. Кемп?

— Зачем тогда спрашиваете?

— Как я смогу вас найти, Пепе?

— Повторяю, я работаю по договору, мистер Роумэн. Я вас могу найти в любую минуту. Вам меня найти очень трудно. Давайте обговорим дату, я выйду на связь.

— Хорошо. Кто уберет груз? — Роумэн посмотрел на быстро желтевшего Гаузнера.

— Люди ждут внизу. Если вы не напишете им обязательства, убирать его придется вам. Если напишете, его не будет здесь через десять минут; вы обождете на балконе, пока мы кончим упаковку, это довольно неприятное зрелище.

— Вы говорите как житель Бруклина.

— Иначе нельзя.

— Значит, вам понравилась моя подруга?

Пепе вздохнул:

— Знаете — очень. Такая девушка выпадает раз в жизни, по сумасшедшей лотерее. Она очень вас любит. Перед тем, как покинуть вас, я загляну к ней на балкон, минутный разговор с глазу на глаз, ладно? Кстати, у вас нет молока? Меня с утра мучает жажда. Можно я погляжу в холодильнике?

И, не дожидаясь ответа, он повернулся к Роумэну спиной, открыв дверцу холодильника.

То, что он повернулся к Роумэну спиной, означало высшую степень доверия к хозяину квартиры.


Штирлиц (рейс Мадрид — Буэнос-Айрес, ноябрь сорок шестого) | Экспансия – II | Риктер, Кавиола (Аргентина, сорок шестой)