home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



19. Логика тюремного собеседования и…

– Это очень сложный вопрос, почему литератор пишет, Максим Максимович… У одного русского писателя есть такая фраза: «Ты, Розанов, в читателе заинтересован хоть немножко?» – «Да нет, он же дурак дураком – все не так поймет». – «Так отчего ж пишешь?» – «А деньги дают…» Шутка, рожденная полнейшей безнадежностью… Писатель пишет, потому что не может не писать. Он должен все время исполнять то, что ему является. Истинный литератор пишет не для того, чтобы кому-то что-то доказать. Писатель, который мыслит себя лишь как передатчик информации, – медленно говорил Никандров, прохаживаясь по камере, – и не писатель вовсе, а деловитый политикан…

– Деловитый политикан? – удивился Исаев и поднялся с нар. – Но, по-моему, русская литература всегда хотела служить делу…

– Какому делу – вот в чем вопрос. Служить-то она хотела. На каком уровне? Чернышевский служил на одном уровне, Растопчин – на другом.

– А Пушкин? – спросил Исаев.

– Пушкин вообще начало начал России. Это неосуществившаяся Россия; это Россия, которая мелькнула один раз. Он ведь тоже служил, но он был всегда верен себе… «Шутом не буду ниже у самого господа бога» – тут все его достоинство. Он пел как птица, дурачился, обезьянничал, Бенкендорфу слал испуганные письма. Человек потому-то и мог позволить себе такую простоту, что внутри у него было святое… И «политики» вашей он чурался…

– А как же вы объясните «Записки о народном образовании»? «Историю Пугачевского бунта»? В этом он – политик. Нет?

– Помните, великого француза спросили: «Что вы делали, пока Робеспьер рубил головы, Фуше устраивал погромы, а Мирабо произносил речи?» – «А я жил», – ответил француз. Пушкин тоже вроде бы жил. Но в нем осуществилась божественная гармония античного типа, которая однажды посетила Россию. Служил он? Ничего он не служил. И у самого господа бога не был шутом. Он был связан с царем «личным договором». Помните: «Я лучше буду легкомысленным, чем неблагодарным». Он потому и писал «Пугачева», что царь дал ему личное покровительство, кормил его, ссужал ему деньги, поддерживал, вынул его из рядов декабристов… И за это Пушкин, обещавши однажды – он человек чести, человек, в высшей степени помешанный на кодексе чести, – служил шутя…

– Чему он служил?

– Истине. Писатель тем и отличается от обыкновенного смертного, что у него очень сильно развито чувство личного достоинства. Личность – это не особь, личность – это момент преломления общей истины. А чем личность отличается от особи? – жарко продолжал Никандров. – Особь – это отдельность. А личность есть сознание того, что «я явился и я уйду». Трагедия личности в том, что, однажды создавшись, она должна исчезнуть. Если я умираю, моя личность исчезает. Разве с этим можно примириться? Писатель, если он рожден писателем, – носитель высшей справедливости. А где же справедливость в рождении и смерти? Писатель обязан быть носителем нравственной правды, перед которой сила не должна иметь власти. Он живет вопросом «быть или не быть». Но коли властвует сила, высокой морали не остается места. А разве не сила сейчас властвует в России?

– Значит, по-вашему, сейчас голой, властвующей силе служат Брюсов, Маяковский, Есенин, Кустодиев, Пастернак, Малявин?

Никандров пожал плечами:

– Каждый истинный писатель находится на своей Голгофе. Трагедия русского писателя в том, что он может быть писателем внешне, потому что именно в России ему очень трудно пробиться к людям. Может быть, поэтому в России родился писательский комплекс. Он не может писать, не думая о тех, кто его окружает, но вместе с тем он не может к ним пробиться. Это трагедия, на которой распята русская литература. Или она ограниченно политична, как у Писарева. Тогда она даже счастлива, когда ее распинают. А коль скоро в ней возникает просвет, как у Толстого, у Достоевского или у Гоголя, – тогда летят в огонь рукописи, тогда человек бежит из дому неизвестно куда, тогда он, как Достоевский, всю жизнь несчастен, он эпилептик, потому что эта бездна не может утолиться простым служением данной политической ситуации. Но и деваться от этого некуда. В этом трагедия русского писателя. Западный писатель мгновенно реализуется и иссякает; в России все горе в том, что он реализоваться не может, а в нем накапливается, его разрывает мысль, вера. Поэтому уехать из России для него такая же трагедия, как и оставаться там.

Исаев любил эти беседы с Никандровым. Он не перебивал писателя, если был с ним не согласен: он слушал, стараясь понять логику Никандрова, ибо раньше с подобного рода концепциями не встречался. Его окружали либо друзья, либо открытые враги. Никандров тщился быть посредине, и Всеволод понимал, что скажи он это писателю – и разговоры их прекратятся: Никандров мог говорить, только когда он верил в доброжелательное внимание собеседника.

– Я много раз задавал себе вопрос, – сказал Всеволод, – отчего в России печатное слово обладает такой магической силой? Отчего ему так верят и так его боятся?

– Прекрасно сказано… – улыбнулся Никандров.

– Я отвечал себе примерно так: мы держава крестьянская, бездорожная, разобщенная огромными пространствами… Слово связывало нацию, обладающую гигантской территорией, именно слово.

– Это главное, – согласился Никандров. – А дальше?

– Говорят, российская леность. А почему она возможна? Потому что мужик, если не хочет сажать хлеб, забросит сеть в пруд и поймает рыбу; не хочет рыбы – идет в лес и заваливает медведя; не хочет заваливать медведя – сплетет лапти и продаст их на базаре. А если вовсе ничего не хочет, тогда уедет в Сибирь и станет пчел разводить.

– Этот резервуар не бездонен.

– Верно. Потому-то мы в России и начали эксперимент. Задумано разрушить прекрасный, красивый, мудрый, но бесконечно косный уклад России и пропустить страну через организацию машинного производства…

– Тогда умрет та российская культура, какую мы знаем.

– Но ведь все течет, все изменяется. Вопрос вопросов: кто будет влиять на процесс эволюционного развития нашей культуры? Я? Нет. Вы? Именно.

– Очень хорошо вы сказали, что среди наших пространств ничто не могло сплотить людей, кроме слова или насилия. Вот так и родилось великое государство. Верно: можно завалить медведя, поймать зайца или продать лапти. Как соединить все это в нацию? Вот и было две версии. Одна другой противополагалась. Одна версия была иваново-николаевская – кнут, штык, фельдъегерь, Сибирь. И сплотили свою Россию. А другая версия была от Пушкина к Достоевскому, к Толстому, к Чехову и Бунину. И эти сплотили свою Россию. Наверное, два медведя в одной берлоге все-таки живут, это неизбежно…

– Мы с вами в одной берлоге ужились… Вы представляете слово, ну а я, будем говорить, кнут… – усмехнулся Исаев.

– Государство и духовность, – вздохнул Никандров.

– Мы делаем ставку на то, чтобы крестьянина вытащить из покосившейся избы, сына его направить в рабфак, а внука – в университет. И вернуть его в деревню широко образованной личностью.

– Как вы при этом добьетесь, чтобы он не перестал быть человеком?

– А сейчас он является человеком в полной мере?

– Сейчас он потенциальный человек, но еще не убитый. А когда вы его пропустите через мясорубку, у него останутся две возможности: выйти цивилизованным человеком или цивилизованным механизмом.

– Верно. И тут необходимо ваше слово.

– Зачем? – пожал плечами Никандров.

– Затем, что всегда кто-то должен терпеливо напоминать миллионам, что они люди. Этот человек будет смешным, в него будут лететь гнилые помидоры. Такие люди уходят осмеянными, но они должны быть. И пока кто-то смешной продолжает говорить, что добро есть добро, а зло есть зло и что черное это черное, а белое это белое, – человек останется человеком!

– Красиво… И горько… Быть вам писателем, Максим.

– Скажите, то, что происходит сейчас на родине, кажется вам целесообразным?

– Увы, только неизбежным.

– Я помню ваши книги о Петре и Грозном. Вы ведь были уважительны к их экспериментам…

– Об этом хорошо судить, когда результат эксперимента налицо. Тот кнут, которым высекался здравый смысл из задниц мужиков, стал историей. При Петре мне было бы трудно писать такую книгу… У Грозного хоть было какое-то моральное беспокойство, каялся время от времени, а ведь Петр убивал не каясь, в нем уже был новый дух… Так сказать, программа.

– А у сына его, у Алексея, была программа? Или у Курбского? – поинтересовался Исаев. – У них была программа?

– Программа Курбского – это Россия как содружество боярских, относительно свободных элементов, горизонтальная мобильность, гарантии, то есть общество британского, парламентарного типа. Пойди тогда Россия по его пути, мы бы сейчас ставили памятники Курбскому, а не Иоанну.

– Куда эмигрировал Курбский?

– В Речь Посполитую.

– Была ли Польша тогда дружна с Россией?

– Нет.

– На чьей бумаге Курбский печатал свои экзерсисы?

– На польской, естественно.

– Ну и кому же больше была угодна философия и концепция Курбского: России или Польше?

– Но он же не мог выносить вида безвинно проливаемой крови! Как и я сейчас, спустя четыре века…

– А почему же вы тогда выносили кровь девятьсот пятого года? – ожесточился Исаев. – Погромы, казни?!

– Вся прогрессивная русская интеллигенция была против царизма именно по этой причине.

– Я о вас говорю, а не об интеллигенции…

– Как только я попытаюсь помочь этим против тех или тем против этих, я из писателя превращусь в бессильного, ввязанного в поток человека, который теряет ощущение реального ориентира. Во всяком обществе должны быть недвижные точки среди хаоса. Время от времени люди, которые кружатся в хороводах, должны на чем-то останавливать глаз и вспоминать, кто они такие.

– Ну, дальше…

– В Европе всегда церковь и литература существовали отдельно и выполняли каждая свою задачу. Отсюда бездуховность европейской литературы, ее деловитость, отсюда – искусство для искусства, эстетизм, авангардизм… В России же церковь была всегда бессильна перед властью. Духовная литература в лице Достоевского, Толстого, Гоголя была единственной сферой, где константы духа и морали могли сохраняться. Естественно, потерять это очень просто. Но это можно потерять лишь однажды. Тем российская литература отличается от европейской, что она хранит мораль духа. Она есть хранитель вечных ценностей… А вы хотите ее втянуть в драку. Разумеется, вас можно понять: вам нужно выполнить чудовищно трудную задачу, вы ищете помощь где угодно, вы готовы даже от литературы требовать чисто агитационной работы.

В дверь забарабанили:

– Никандров, на прогулку!

Исаев подмигнул Никандрову и хмыкнул:

– Дышите воздухом и не злитесь. Потом доспорим.


18. Ключ в Париже | Бриллианты для диктатуры пролетариата | 20. …Логика тюремщика